You are here: Home Статьи 01_07 «Внимать, оставаясь безмолвным...»
 
 
 
 
Подписной индекс

Каталог «Почта России» подписной индекс - 14406

1
Personal tools

2
3

Рейтинг.Сопка.Net

 

Школа № 80, Хабаровск

 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 

«Внимать, оставаясь безмолвным...»

Юрий КАБАНКОВ
«Внимать, оставаясь безмолвным...»

 

В названии этой небольшой статьи — поименование одного из трех разделов поэтического сборника Ивана Шепеты «Суровые стансы», выпущенного владивостокским издательством «Рубеж» на самом исходе 2005 года.

«Внимать, оставаясь безмолвным» — это, как нам кажется, методология прочтения (или ключ к восприятию) означенной книги. Таковая «методология» предполагает не «пробегание глазами» по рельсовой ритмике строк, но некую остановку внимания (и даже дыхания), возвращения и «дления» момента со-мыслия, со-переживания с «лирическим героем» (что, собственно, и должно «иметь место» при чтении не-игровой, ненадуманной поэзии). Замечательно «ретроспективное» удивление автора, взглянувшего через плечо на свое стихотворное прошлое:

Удивляюсь, но рифм перекрестье,
Словно снайперский точный прицел,
Ловит миг, оставляя на месте
Даже то, что понять не успел.

Смутный контур летящей идеи
Понимаю я лучше порой,
В стихотворные глядя трофеи,
В эти чучела жизни живой.

Это для него, автора (а отнюдь не для читателя!), стихи — «чучела жизни живой», некий шлак душевной и мыслительной работы, «след в небе от реактивного самолета», как некогда определил этот феномен Александр Романенко. Не случайно в стихотворении «Памяти поэта Александра Романенко» звучит все то же — почти детское — удивление:

Я несказанно удивлен
Среди рассеянной печали
Той музыке иных времен
И высших сфер, что прозвучали.

Удивление — свойство отзывчивой, то бишь умеющей откликаться, не ороговевшей души. Ведь поэзия — вспомним Державина — есть «лирическое воскликновение»:

И, удивленный, я долго глядел
На обозначенный небом предел,
И бесконечность вчерашнего дня
Зрительным эхом неслась на меня...

Отметим, что эхо у Ивана Шепеты — пусть «зрительное» или слышимое — не просто «бессмысленная нимфа», заманивающая в лабиринты поэтического звучания, но попытка осмысления мира («природы»), порыв «заглянуть за край вселенной из жизни нашей милой и мгновенной», — как некогда было сказано у того же Александра Романенко. В стихах Шепеты это эхо

...так долго куда-то летит и летит,
Что и ясно уже не вполне:
Я гляжу или это природа глядит
На свое отраженье во мне...

Мой живой читательский отклик — всплывающие в памяти тютчевские строки: «Не то, что мните вы, природа: не слепок, не бездушный лик...».

Отнюдь не случайно в восьмидесятые годы отозвалась на стихи Ивана Шепеты Инна Ростовцева, критик, специализирующийся на философской поэзии Николая Заболоцкого и Алексея Прасолова (об этом более пространно — в замечательном предисловии Александра Лобычева). Таким образом выстраивается весомый ряд имен, которые — гипотетически — могли бы значиться как некие точки опоры поэтического мира Ивана Шепеты: Тютчев—Заболоцкий—Прасолов...

Шумит береза на ветру
И вздорной мыслью сердце ранит,
Что если я сейчас умру,
Она шуметь не перестанет.

И сядет солнце за горой.
И вновь взойдет. И хлынет ливень,
Никак не связанный со мной...
Мир этот слишком объективен.

Все так, но сердцу моему
Любить желающему, помнить,
Та объективность ни к чему:
Ей бездны сердца не наполнить.

Быть может, из этого сознания невозможности преодолеть личную смертность возникает пронзительное ощущение бренности и тленности самого бытия, мимолетности этого мира. И — как следствие — столь цепкая привязанность к миру, чреватая эсхатологическим трагизмом, парадоксальным образом когда-то и кем-то отлитым в монументальную фразу: «Живое живет и уходит, мертвое живет вечно». Философическая отстраненность Тютчева («Когда пробьет последний час природы, состав частей разрушится земных...») обретает здесь болевую экзистенциальную окраску, поскольку в перспективе поэтического видения —

…Весь мир,
Как долгий взгляд, сольется в точку,
Нырнет в одну из черных дыр
И там расправит оболочку.

И в обновленном мире том
Настолько будет все иначе,
Что даже знания о нем,
Увы, ничто не будут значить.

Именно отсюда — какой-то бесконечно длящийся мотив уныния, свойственный, заметим, не только «неизвестным поэтам» (у Пушкина: «Дышать уныньем — мой удел... От ямщика до первого поэта, мы все поем уныло...»). У Шепеты — «...телеграфной жалобой унылой звенит в ушах вселенская тоска». Очевидно, что проблема преодоления уныния — проблема сугубо религиозная; на лирико-философическом пути она вряд ли избываема, когда —

Отколовшийся света сегмент
Розовеет в глуби атмосферы,
А внизу в этот самый момент
Всякий зайчик под кустиком — серый.

Даже глазному хрусталику в этом мире не по себе, потому что и сама красота воспринимается не как, скажем, «ощутительная форма истины и добра», но — лишь комбинацией квантов на сетчатке глаза. Потому-то и слух все чаще ловит звуки выборочно, избранно — чуть ли не на грани восприятия ультразвука:

Лужа тоненькой корочкой льда,
Как ушиб, поутру подсыхает —
Застеклившая лужу вода
Под подошвой трещит и вздыхает.

Это снова токует апрель,
И, в тоске голубея, без стука
Сердце плавно садится на мель
От саднящего нежностью звука.

И вот, когда сердце «садится на мель» и «нет за что зацепиться», — все поглощает собою сомнение в правомерности существования поэзии как таковой и — в конце концов — даже «себя любимого»:

Своенравны волны Леты,
Удивительный народ —
Неизвестные поэты!

Тот повесился, а этот
Ночью до смерти забит.
Смерть на взлете — это метод,
Коль не хочешь быть забыт.

Об этот камень претыкались даже «игровые» стихотворцы, коих сия игровая эстетическая застекленность должна, казалось бы, предохранять от живой «вселенской» боли. Вспомним Вознесенского: «Я понимаю, это не метод. Непоправимое — непоправимо. Но неужели, чтобы заметили, надо, чтоб голову раскроило?»

Но и более глубокие поэты были не в силах преодолеть желания «быть притчей на устах у всех» — как подтверждение истинности собственного бытия. У «прародителя» Серебряного века Константина Случевского — на грани отчаяния — уже даже не сжигание рукописей (которые, как мы помним, не горят), но отвержение самоей поэзии: «Ты не гонись за рифмой своенравной и за поэзией — нелепости оне...», «Слова — не плоть... Из рифм одежд не ткать!», «Уйми все песни, все! Вели им замолчать!», «Смерть песне, смерть! Пускай не существует! Вздор рифмы, вздор стихи! Нелепости оне!..»

Может быть, в подобном самоотвержении стоит усмотреть причину слишком затянувшегося онемения поэтического эха Ивана Шепеты? Онемения, из небытия которого поэт все-таки вынырнул «обновленным» — в том смысле, что (по Хемингуэю) «жизнь ломает каждого, и многие потом только крепче на изломе». Теперь стихи являют себя уже не «песнями» и «лирическими воскликновениями», но некими посланиями — уже даже не к читателю, — но «сверх и выше»:

Абстрактно и как-то безадресно
Мы пишем не песнями — письмами,
И бьется взволнованно, радостно
Иное пространство у пристани.

Это, так сказать, исход, результат преодоления энтропии, замкнутости поэтического пространства в самом себе. Но живая ткань процесса преодоления — вот она: безнадежное горемычное изумление родному окоему — когда «лирический герой нашего времени» вдруг

Оглянется: всюду — Родина,
Непонятная страна.
Все дороги заколодило,
Не очнуться ото сна.

Только проводом оборванным
Столб на сторону косит,
Только сказанное вороном
Долго в воздухе висит...

...Вот на вздохе качнувшихся лип
Чернокрылое схлынуло тело:
— А! — отмашка. И скрежет. И скрип:
Безнадежно российское дело!

В краткой статье не разгуляешься словами. Но все же тезисно напомним о возможной сопоставимости любви к Родине и любви к женщине (Блок: «О Русь моя, жена моя! До боли нам ясен долгий путь...»). В конечном счете эта любовь должна быть чиста от желания обладать (пушкинское «Я вас любил так искренне, так нежно, Как дай вам Бог любимой быть другим»). В какой-то момент «лирический герой» Ивана Шепеты почти достигает такой высоты и чистоты чувства и мироощущения:

Не стану я иным,
Не станешь ты иною.
Иди путем своим,
Не мучайся виною.

И пусть ревниво плоть
Горит любовным ядом,
Храни тебя Господь
Любовью тех, кто рядом.

Осмелюсь предположить, что таковой выход из более чем древнего лабиринта был задан еще в новогоднюю ночь на 1991 год, когда писалось стихотворение «Горящая бумага». В нем начало преодоления некоего тектонического разлома меж «явью» и «поэтическим сомнамбулизмом», благодаря которому (возвратимся к началу рецензии) поэту удается зафиксировать «даже то, что понять не успел».

Льнет ко мне явью ли, снится
Юности сбывшийся сон?..
Боязно мне пробудиться
И убедиться, что — сон.

Мне? — и дрожу суеверно,
Еле справляясь с тоской.
Нежно касаюсь и нервно —
Явь проверяю рукой.

Истина — мира иного
Невероятная весть.
Нет! — повторяю я снова.
А убеждаюсь, что — есть!

Можно бы в очередной раз пройтись этаким катком эрудиции по «бабочке Чжуан-цзы»; можно бы, да не нужно, — пусть она живет и порхает: важно, что она — есть, и не весьма важно — кто кому снится. Потому что (процитируем одно умное высказывание в подтверждение наших досужих измышлений) «поэзия — это не одна из «специальностей» языка, а его, в прямом смысле, религиозное (что значит: восстановительное) памятование своего первородства. То есть его праздник. Окказиональное и магически достоверное тождество яви и смысла — этим дивит язык, когда мы попадаем на его праздник, тем более, когда попадаем нечаянно».

(Опубликовано в № 1, 2007 г.)


 
   
 

    При любом использовании материалов, размещенных на сайте, ссылка на http://www.journaldalniyvostok.ru обязательна. При полной или частичной перепечатке материалов в Интернете гиперссылка на http://www.journaldalniyvostok.ru обязательна.

редакцияdvjournal@mail.ru
отдел рекламыdvr@inbox.ru
anna_sizareva@mail.ru
администратор сайтаrabochi_dv@mail.ru

Сайт разработан компанией "Сумма Технологий"