![]() |
|||||||||||||||
|
Подписной индекс
Каталог «Почта России» подписной индекс - 14406 Personal tools |
Короткие рассказы
Владимир НЕЧАЕВ
Нулевой нуп
— Вызывает Ивашка, говорите, — женский голос. И другой — сквозь шум, помехи, едва пробивающийся — голос брата, которого я не видел три года, с тех пор как он перебрался в Уку. Возможность встречи отдаляется. В телефонной трубке — гул будущего. Я ловлю обрывки фраз, вяжу узелки. Слишком далеко, эфемерно, случайно. За границей обжитой территории обитают слепая вероятность и равнодушное время.
— Повтори, не разобрал!
И я ведь был там. И рано или поздно написал бы о брошенных в спешке домах, о тополях, посаженных с педантичной разметкой, что отличает военные поселки. Тот порядок никак не вязался с темными окнами, кое-где уже без стекол. Теперь, наверное, дома совсем обветшали, ветры и дожди выбелили дерево стен, а тополя подросли. Я рассказал бы о быстрых, но еще теплых осенних сумерках, о запахе пекущегося хлеба. Запирать двери было не от кого. Я вошел, постучав, в один из домов — случайный здесь человек, охотник с ружьем за спиной, забредший в оставленное людьми поселение. В печи горел огонь. Мне не нужно было искать хозяина. Я просто вернулся к молчаливым тополям, открылся вечеру и чуть погодя услышал дальнее. Двое в сумерках улицы говорили о плохом бензине, о нехватке пороха и о неведомой мне Марьяше, которая лечится от триппера в Ивашке. Марьяше семнадцать, а больше-то в округе никого и нет... ... — Жопка у нее с кулачок. Жалость и горесть в голосах. Так говорят о неизбежном зле, которое надо пережить. Увидев меня, они примолкли. Ждали, пока выйду навстречу. Для них я был незнакомец, случайность, отголосок большого города, о котором они вспоминали мельком. И вежливо, почти равнодушно выслушав, кто я и откуда, они в свою очередь рассказали о себе. Говорил тот, кто назвал себя смотрителем нулевого нупа. Второй, высокий, худой, в изношенной одежде, молчал и отзывался на прозвище Афганец. Наконец и он обронил, разлепив плотно сжатые губы: — Вы не ходили к шарику? Я кивнул и оглянулся. Циклопический купол мозолил глаза с любой точки. В погасшем вечере инородное, чужое, тускло-платиновое внушало беспокой-ство. Когда-то был очевиден и понятен смысл всей этой местности. В космос запустили Гагарина, потом и других в погонах. Дальше стало пожестче. Нужно было отслеживать радиосигнал, обрабатывать, передавать на материк, в Центр управления. Тогда здесь и поставили радиоантенну. Закрыли сферой. Построили аэродром, поселок, электростанцию. Обросли жирком — войска элитные. Это потом все пришло в запустение. Смысл сферы стал темен. В попытке приручить иррациональный страх и появилось ласково-уменьшительное: шарик. ...Бегство, исход. Ушли, как ушли племена майя из своих городов. Почему ушли майя — никто не знает. Не нужны стали города. По верхам всегда можно обсчитать и объяснить, дескать, не выгодно. А корни все одно — в иррациональном. Это рядом, подойди, потрогай мерцающую оболочку. И если прищуриться, можно увидеть в роящейся тьме белые халаты новых жрецов, воздетые руки, жесты, исполненные значения и власти... Я бродил под куполом, слушал эхо шагов. Капище. Языческий жертвенник: разбитая аппаратура, спутанные провода, серпантин магнитной ленты. Сообщения, которые уже никто никогда не прочтет. Я бросал громкое слово, и оно возвращалось ко мне, умноженное. Вот он, последний смысл и надежда, и вера, и любовь. Ныне, и присно, и вовеки.
...Человек сутулится, надежнее прихватывает ружейный ремень, отворачивает лицо от режущего ветра. За кругом света — желтые, злые глаза. Волки переминаются. Терпеливо ждут.
Стихи, лопата, Рабинович
Лева Рабинович живет в Америке. Я перешел на прозу. Лопата выброшена за старостью и давностью лет. Лева иногда мне звонит из Нью-Джерси. Мы говорим о египетских пирамидах и о древней шумерской цивилизации в долине реки Евфрат. Ему там, наверное, совсем плохо. — Когда ты приедешь? — грустно спрашивает Лева. — Приеду, Лева, — бодро говорю я. — Деньжат подкоплю и приеду. Он знает, что не поеду я в гребаную Америку. Как и он не скоро соберется в Россию. Но мы сохраняем видимость скорой встречи. Мы дружили в памятные для России перестроечные годы. И мы были блаженные. Горбачев, «социализм с человеческим лицом» — это кружило головы. Я видел велеречивость Михаила Сергеевича. Но мавр сделал свое дело. А стихи, литература нас трогали по-другому. Лева писал эпиграммы, каламбуры. Короткие и злые. Он любил похохотать. Ирония, поэзия, насмешливый взгляд на мир нас единили. — Послушай, — говорил Лева, доставая свеженаписанное. И мы смеялись. Лева Рабинович был на солидной должности, но не заедался. Ходил в серой кроличьей шапке, сбитой на сторону, и с безобразным портфелем из кожзама. Леву все устраивало. У него было свое отношение к рубашкам, которые он носил под засаленным черным пиджаком. Рубашка светлая, застиранная, наглухо застегнутая под самый подбородок, выбритый до синевы. Никаких галстуков. Грязноватые манжеты, непомерно торчащие из рукавов пиджака. И широкие, чувственные губы еврея, готовые изогнуться в улыбку. У него хватало времени заниматься коммерцией. Получалось естественно и без душевных мук. Он уезжал из города в командировки, куда-то в районы, привозил рыбу, оленьи рога, медвежью желчь и легко сбывал любопытным иностранцам. Он помог мне издать первую книгу стихов. Девяносто первый год, Дальиздат, голубая обложка... Я тогда не знал, что Лева собирается эмигрировать. Он рассказывал, как обидели дочь в школе и как жена пришла с работы в слезах. Жена у Левы была русская, и вряд ли эти обиды были на почве национальности. Но Лева убедил себя и домашних, что они гонимые. Если с человеком сходишься близко, можно угадать его будущее:
...Люди бегут с насиженных мест без оглядки.
Я написал это весной 92-го, когда обесценился рубль, когда Советский Союз исчез с географической карты. Летом Лева с семьей уехал. Он получил статус беженца. В Америке использовал положенные льготы. Нужно было отрабатывать, говорить, что Россия страна нецивилизованная и жить там просто невозможно. И я спрашиваю себя, улыбался Лева или нет, рассказывая это чиновникам из американского посольства. Во всяком случае, я не слышал от него каламбуров по поводу смешной страны Америки. Кто же кусает кормящую руку... Перед отъездом он попросил меня помочь с досками, которые лежали у него в гараже. Доски были сырые и тяжелые. Их еще называют горбылями. Мы выволокли эти горбыли на свет. — Вот смотри. — Лева взял в руки лопату и срезал штыком кору с доски. Под корой я увидел личинки. — Жук доску съест. Надо снять кору. — Лева был очень серьезен. На лопату стоило посмотреть. Убоище, а не лопата. Ржавое тупое лезвие вязло в сырой древесине и нехотя отслаивало кору со зловредными личинками. Я потел, тихо матерился и не испытывал никакого сочувствия к доскам, подверженным медленному уничтожению. Я не понимал, зачем Леве теперь это ущербное дерево. А он сидел в тени и смотрел на меня. И я не выдержал, отшвырнул лопату и сказал все, что я думаю. Без доли юмора. — Хэ, — раздраженно выдохнул Лева. — Только и умеешь — стихи писать. — Не всем острить, — огрызнулся я. Лева поковырялся, отложил лопату и задумался. Что-то у него в голове выстраивалось. Я не мешал.
...Человек — существо разрозненное. Собирает себя в меру своих сил. И бестолковое солнце июня, отъезд Левы, и неподъемные горбыли, и личинки, спящие до поры в древесине, и ржавчина — все это живет отдельно и помимо меня. Одно знаю: никудышным инструментом кривую доску не спасти. Я и теперь не вижу смысла в той работе.
Чистый лист
1
Счастье — когда ты никому не должен.
У меня невосполнимый долг перед моей матерью. Я редко звонил, не часто писал, еще реже приезжал. Перед смертью она набирала мой номер, за десять тысяч километров жаловалась в трубку на бесконечные свои боли. Я говорил с ней, пытаясь наверстать упущенное. Ее жгло, что кому-то придется оплачивать телефонные счета. И я сделал бы это с чувством хоть какого-то облегчения. Мать была очень щепетильна в денежных делах. Сумма переговоров превышала ее пенсию. Но — «оставь долги наша...». Придя на телефонную станцию, я не обнаружил ни рубля задолженности. Электронная память была чиста. А кто освободит мою больную память? И я тороплюсь, отдавая, заполняя строчки словами, с надеждой, что в конце и моя долговая книга будет как один чистый лист.
2
О чем можно говорить, выйдя из квартиры, где плачет маленькая девочка, которой два месяца от роду, а родители безумны? Передавая плачущую из рук в руки словно сверток, они не понимают, отчего та плачет и что же нужно делать. Но делают, повинуясь родительскому инстинкту, без следов радости и печали на лицах. — Ты, Тамара, извини, что паяльник дымит, — завожу разговор. Виктор, отец ребенка, мнет в руках сигарету, ему отчаянно хочется курить. Он что-то читает вслух из свеженаписанного. Читает пьяно, невнятно, но с чувством. Он никак не найдет денег, чтобы вставить себе новые зубы, чтобы купить свежую рубашку, чтобы уехать в город Псков, где весной цветут яблоневые сады. — Выпьешь пива? — суетится он. Вежливо отказываюсь. В другое время я бы пригубил кружку, а сейчас нет настроения. — Ты плохой поэт, — говорю ему. — Вот скажи, тебя в Воямполке знают? А в Хайрюзово? — Что?! — Он возмущенно привскакивает. — И книг твоих там не найдешь, — бессознательно, в лад безумию, впитавшемуся в поры стен, завожусь я. Меня несет. — Только и знают по дурацкому газетному псевдониму. Так и умрешь Полушкиным. — Да что же такое делается! — Виктор бегает по комнате. — Мява, меня обижают, — с театральной горечью кричит он Тамаре. Тамара напротив. Едва поддерживает руками ребенка, лежащего на коленях. Не мигая, равнодушно смотрит на меня. Ее лицо распухло от инъекций и бессонницы. Выдержать такой взгляд нельзя. Я отвожу глаза. — Сдам я ее, — бормочет Виктор, поглядывая на неподвижную Тамару. — Зав-тра сдам. Я понимаю это как внятную угрозу. Я чувствую, что сам схожу с ума. Прошу почитать еще и едва слушаю... — А за окном шеренга по этапу, — декламирует он. — Вот хорошая строчка, — кидаюсь из огня в полымя. Пайка никак не ладится. — Ступают чуни в зимний морок. Он по-особенному выделяет голосом «чуни». Ему нравится это слово. — Это гениально, старик! — Я жестикулирую, как клоун. Он обмякает, улыбается. — Скажи, что я главный, скажи. — Ты главный, конечно. — Теперь я на все согласен. — А вот умрешь завтра, кто придет? Он задумывается, вздыхает. — Никто не придет. — А вот этот, — называю фамилию, — придет. — Изя придет, — ухмыляется он. По экрану телевизора идет рябь. Я объясняю, что все дело в наружной антенне и в слабом сигнале. — Отражонка. Понимаешь, так дома построены. И вообще, купи себе «тарелку», весь мир увидишь, — нелепо и неуклюже шучу. — Спасибо. Ты приходи еще, — говорит он уже через порог. Я вижу, как Тамара с неподвижными глазами несет девочку в ванную.
Ступив за дверь, мне кажется — я ушел, убежал, избавился и что все позади. Но я обманываю себя. Я унес с собой плачущего ребенка, и опухшее лицо, и шеренгу в нелепых чунях. Так и понесу это, в долгу перед обитателями оставленной квартиры.
РАССКАЗ ФОТОГРАФА
... — Мало собрать материал, пусть и хороший. А уложить бы его, чтоб и запятую нельзя передвинуть, — кому до конца удалось? Он отхлебнул из стакана, задумался. Говорил без напора, блекло, словно его выпили и осталась одна пена. — Меня всегда задевали цветы на столбах. Ты понимаешь, о чем я? Или букет в дешевой вазе где-нибудь у бордюра. Иногда вдоль обочины сплошные цветы. Дорога смерти какая-то. Здесь отметина, там. Живые, бумажные. Мемориал. И так трогает гвоздичка, к столбу скотчем притянутая. Помню — лобовое столкновение на объездной. Стоят две разбитые машины. Скорая с включенной мигалкой отходит. Значит, кто-то живой еще. А белый «Вольво», что против солнца шел, не трогают. Передок смят до салона. В салоне светловолосая женщина и мужчина. Словно бы вздремнули. Гаишники не спешат, покуривают рядом. Лицо у женщины в низком солнце — красивое, чистое. Яркие губы. Передние дверцы без стекол, распахнуты. И не вяжутся смятое железо и безмятежность на лице блондинки. Досмотрят они сейчас свои сны и выйдут. Вот у нее, наверное, все сошлось и получилось. Один в один… Теперь разве спросишь?! Он опять умолкает, пьет пиво, крутит нечесаной головой. — Бывает, увидишь что-нибудь внутренним зрением, место и точку съемки, и даже время, а где — знать не знаешь. Так я гвоздичку эту на столбе придумал. А может, увидел задолго до того. Гвоздика и часть дороги. Обыденно. Просто. Сидит во мне и щемит. Завелся: выложусь, а сделаю. Долго место искал. И нашел ведь! Как увидел сосущую пустынность, будто только что машины растащили и душа неприкаянная мается у светофора, — руки сами потянулись за камерой. Ракурс долго выбирал, перекресток был пуст. Я не торопился. Здесь меня и зацепил «японец», на повороте и на скорости. Вижу, влетает в кадр машина, а я тихонечко так, нежно жму на спуск. Услышал только щелчок затвора... Он замолчал, грубо и неловко смял пластиковый стакан, отбросил. — Дальше — реанимация. Меня потом полгода собирали. А ту пленку я проявил. Потянувшись в карман, он достал фото: край серого деформированного неба, капелька бурой крови — гвоздика, скотчем прихваченная к столбу. — Не было там гвоздики, — нехотя пояснил он. — Я был, наезд был, гвоздики не было. Как хочешь понимай. А снимок плохой. С точки зрения профессионала. Да, может, так и нужно фотографировать. И это фото — упрек мне и назидание. На миллиметр я тогда сдвинься — фотография была бы другой. Но и не сидел бы я здесь с тобой и пиво не пил. Получается, живем, пока ошибаемся. Смерть сама по себе ничто, и жизнь, отвлеченно, ничто, а значение имеет лишь конечный результат. Он развернул инвалидную коляску и, куда-то в сторону, скорее самому себе: — Больше я не фотографирую... нет. — И, перебирая руками, покатил по аллее.
СКРЕПОЧКА
Книга никак не складывалась. Не хватало мелочи. Может быть, самой главной. «Тщеславие, желание первенства — вот что мешает мне, — думал Волин. — Надо отбросить этот мусор». Однако отбросить не получалось. Грело чувство превосходства. И книга становилась предметом несговорчивости и торга с тем, что называлось совестью. В конце концов он решил исповедоваться у епископа Иллариона, совсем недавно принявшего епархию, но уже показавшего твердость руки. «И хорошо, что Илларион жесток и требователен», — рассуждал Волин. Новый храм, о котором радел владыка, понемногу прирастал стенами. Ко всему, владыка достаточно разбирался в литературе и судил не поверхностно, однако за рамки церковных догматов, как и положено, не выходил. Крылья черных одежд делали его еще более худым и высоким, а за тихим голосом скрывались подавляемый темперамент и сознание внутренней правоты. Волин отыскал в своей записной книжке номер телефона, ему назначили встречу. И он выехал.
На весенних дорогах были пробки. Волин опаздывал и злился на себя, на неуступчивость водителей, на время, с которым он так и не научился ладить. Волнения он не испытывал. Это смущало и озадачивало. Но мысли об этом заслонялись нетерпением и дорожной маетой. Резиденция Иллариона была в соборе святых апостолов Петра и Павла. Сняв фуражку, Волин перекрестился, открыл тяжелую дверь и вошел. Он не любил бывать здесь. Когда-то это был кинотеатр, место развлечения. Зажигая свечки, молясь, Волин старался забыть про свои походы в кино. Из зала убрали стулья, и пол амфитеатром спускался к алтарю, привнося языческое. Здание освятили, сверху пристроили луковку голубого купола, лихо рассеченную пополам модернистом-архитектором. А потолок в зале так и остался плоским. На площадке узкой лестницы он разделся, поднялся в приемную. Застенчивая секретарша с наброшенным на голову платком набивала текст, поглядывая на монитор, и попросила подождать. Волин присел у низкого столика, накрытого вполне домашней светлой скатертью, и огляделся. Много зелени. Он представил себе тихую женщину, тенью скользящую от цветка к цветку. Названий большинства растений он не знал. Две стены приемной до потолка были плотно увешаны картинами местных художников: портреты, написанные с разной степенью мастерства — от аляповатых и поспешных, сделанных не с душой, дабы отвязаться от настойчивого заказчика, до искусных и психологичных. Они представляли как городскую интеллигенцию, так и основателей города с духовенством. И были бы уместны в храме, но объединяли и рьяных атеистов, не верящих ни в Бога ни в черта, и героев легендарной обороны — строгих, серьезных адмиралов, безусловно верующих, с боевыми крестами, эполетами и морскими подзорными трубами. Были на портретах и артистичные музыканты, вальяжные и кокетливые. Маленький провинциальный город не знал той иерархии, которая определяется доброй волей и присутствием нисходящего Духа. Не часто стучались, редко и открывалось. Город жил в условностях, интригах и склоках. Здесь был и портрет епископа Иллариона с горящей свечой, выполненный фотографически точно. Владыка смотрел непреклонно и знал то, что знают совсем немногие. За стеной рыдала женщина. Волин прислушался. Исповедовалась прихожанка. И он подумал, что женщины на исповеди у владыки, наверное, плачут всегда. И где-то ему посочувствовал. В очередной раз с раздражением окинул взглядом галерею. И опять пытался сосредоточиться на предстоящей исповеди: вставал, ходил и опять садился. Борясь с собой и разглядывая поверхность столика, он увидел скрепку. Обычную, канцелярскую. Волин усмехнулся: в миру без скрепки никак нельзя, а здесь-то зачем? Ему казалось, что все преднамеренно отвлекает его от главного. Он взял скрепку, повертел в руках. «Вот ведь простой предмет, — подумал Волин, — мелкий и незаметный. Держит, пока жизнь не рассыпалась. Не книга — перечень, реестр…» Женщина за стеной уже не рыдала, но лишь что-то громко торопливо приговаривала. — Потерянное мое, — неожиданно для себя сказал Волин вслух. Епископ Илларион с портрета задумчиво посмотрел на него, и пламя свечи качнулось в его руке. Волин встал, зажав скрепку в кулаке, спустился по лестнице, оделся, погруженный в себя. Не замечая осуждающих взглядов, пошел к выходу. «Господи, я же в храме!» — сорвал с головы кепку. Проходя мимо водопроводного крана с табличкой «святая вода», он почувствовал сильную усталость. Сел на лавку, припав виском к холодной стене, и закрыл глаза. Потом к нему подходили какие-то женщины, обеспокоенно теребили его за плечо. Церковный служка в черной рясе куда-то звонил по телефону. Волин ничего уже не слышал. ...Где-то далеко-далеко, склонясь в тяготе и жалуясь на плохую бумагу и опечатки, он подавал свою книгу Владыке. У Владыки были белые одежды и совсем другое лицо. Однако Волин не удивлялся. Он знал это лицо всегда.
![]() (Опубликовано в № 2, 2007 г.)
Баллы: 4.0 |
||||||||||||||
|
|||||||||||||||
|
При любом использовании материалов, размещенных на сайте, ссылка на http://www.journaldalniyvostok.ru обязательна. При полной или частичной перепечатке материалов в Интернете гиперссылка на http://www.journaldalniyvostok.ru обязательна.
Сайт разработан компанией "Сумма Технологий"
|